©"Заметки по еврейской истории"
  ноябрь-декабрь 2023 года

Loading

Другие торговки рыбой вступаются за подругу. Начинается свара. Вдруг в женский визг вонзается трель свистка, и на месте вырастает полицейский. Я всматриваюсь в него — да это же председатель еврейской общины Литвы. На нем полицейский мундир и казенная фуражка с кокардой. Он свистит и кричит на идише и литовском: «Уймитесь, жидаи!»

Борис Сандлер

ЗАРЕЧНЫЙ МОСТ ЧЕРЕЗ ВИЛИЮ

Перевод с идиша 

Каждая любовь — первая.
Даже если это последняя любовь
.[1]
Авром Суцкевер, «Хволька»

Борис СандлерВремя слепо. Оно пробирается сквозь эпохи подобно слепым нищим на известной картине Питера Брейгеля. Приехав в Вильнюс и подолгу блуждая по его старым улочкам, я обнаружил, что и сам подобен тем слепцам. Современный город жил своей жизнью, наполняя действительность суетой и шумом, но мой застывший взгляд был устремлен в глухую тоску по прошлому.

В историю нужно вглядываться вслепую, прикасаясь к событиям самыми кончиками пальцев, как читают написанное шрифтом Брайля.

Я приехал в Вильнюс с особой миссией — увидеть через объектив кинокамеры довоенный город Вильно. Еще в Нью-Йорке, прежде чем засесть за сценарий, я перечитал немало текстов еврейских писателей Вильно. Квадратные еврейские буквы составлялись в строчки и рисовали словесные портреты; я четко видел их и узнавал. Когда я напряг слух и постарался услышать их голоса, я различил какой-то странный стук, доносившийся из исчезнувшего Вильно. Вначале слабый, он становился все явственнее. Казалось, будто кто-то сыплет мелкие камешки на мостовую. То выстукивал свой путь в настоящее слепой еврей, главный герой и поводырь моего будущего документального фильма.

В Вильнюс я приехал с кинооператором Кларой. Это была красивая женщина, но женственность в ней была едва различима. Короткая стрижка, неизменные в любое время года джинсы и мужская рубашка — всем своим видом она демонстрировала не только полное равнодушие к женской одежде, но и к женственности вообще. И все же ее пышная грудь, не позволявшая двум верхним пуговицам на рубашке войти в свои петли, белый треугольник ее декольте и грациозная шея волновали мое сознание. Клара ни перед кем не выпячивала, но и не от кого не скрывала свою ориентацию. Мы дружили с ней уже не один год, и я даже удостоился присутствовать среди немногочисленных гостей на ее свадьбе. Однако всякий раз, когда Клара будничным голосом произносила «моя жена», я чувствовал, что мое мужское самолюбие уязвлено, и даже злился.

Все кинооператорское снаряжение она носила сама, и никакие уговоры помочь ей не имели успеха. В этом упрямстве выражалось ее лесбийское эго — не упасть в собственных глазах и не выказать, не дай бог, женскую слабость.

Весьма скромный бюджет фильма заставлял нас экономить буквально на каждой мелочи. В ткань сценария были вплетены несколько игровых эпизодов. Например, по моей задумке, в ленте время от времени должен был появляться слепой еврей. Собственно, в кадре по большей части должна была находиться его рука с тростью, которой он нащупывал дорогу из нынешнего Вильнюса в исчезнувший Вильно.

Роль слепого я оставил для себя. Он должен был отправиться в путь из той самой точки, где пересекаются улицы Еврейская и Стеклянная. Почему именно оттуда? Потому что на том самом углу, как свидетельствует Авром Карпинович в своей книге «Вильно, мой Вильно», до войны можно было часто встретить слепого еврея, который стоял и ждал, пока кто-нибудь переведет его на другую сторону улицы.

Водрузив на нос темные очки, купленные у местного антиквара, запрокинув назад голову, как это часто делают незрячие, я простер вперед руку с тростью и начал двигаться неуверенными шагами, постукивая кончиком трости по выщербленной мостовой. Я крепко зажмурил глаза, чтобы и на самом деле оказаться в полной темноте, но все равно оставался зрячим. Строгий оператор разнесла мои актерские потуги в пух и прах.

Стайка любопытных зевак, которых привлекла наша работа, после моих неудачных проб потеряла к нам всякий интерес и начала рассеиваться. Они напоминали покидавших театр зрителей, разочарованных представлением. Уж лучше бы, подумалось мне, я и вправду был слепым, чтобы не видеть своего провала. Но со зрением у меня было все в порядке, и я заметил, как ко мне направляется высокий худой мужчина в сером измятом костюме. На шее у него болтался нелепый короткий галстук, который, по всей видимости, должным был свидетельствовать о принадлежности этого человека к интеллигентской среде. Приблизившись, он отвесил церемонный поклон и протянул руку к голове, будто намеревался приподнять в приветствии несуществующую шляпу.

— Николай Игнатьев, актер, — отрекомендовался пришелец, обдав меня густым перегаром. — Готов содействовать, если не возражаете.

Он подвел к лицу руку с растопыренными пальцами, заслонив на мгновение глаза. Очевидно, этот театральный жест должен был означать что-то конкретное.

— Чтобы играть слепого, недостаточно, понимаете ли, надеть темные очки и шарить перед собой тростью… Как говорил Константин Сергеевич Станиславский, вам должны верить!

Он выхватил у меня тросточку, скрючил набок свое костлявое тело, задрал голову и сделал несколько шагов… От моего прежнего недоверия — «артист… Станиславский…» — не осталось и следа. Если бы мне сейчас сказали, что передо мною один из шести брейгелевских слепых, я бы поверил.

Мы с Кларой переглянулись и поняли друг друга без слов. Николай Игнатьев, актер местного русского драмтеатра, был утвержден на роль виленского еврея. В тот же день Клара отсняла все эпизоды с этим персонажем. Как оказалось, даже тросточку слепого должна держать крепкая рука профессионала. Большого гонорара Николай Игнатьев не запросил, во всяком случае, бюджет фильма сильно не пострадал.

Старый город тем временем жил своим сегодняшним днем. Я продолжал исследовать его улочки, то здесь, то там увенчанные кирпичными арками, заглядывал в чистые тихие дворы с резными деревянными балкончиками на дремлющих стенах, разглядывал оконца, заставленные цветочными горшками. Выражаясь языком кино, я искал подходящие локации для съемок. Старый город открывал мне свой сегодняшний облик, но многочисленные памятные таблички на фасадах домов, полуразрушенных стенах, грубых деревянных воротах безмолвно кричали на идише о прошлом: «Здесь жил…», «Здесь находилось…», «Сюда согнали…», «Отсюда повели…». Я останавливался у каждой такой таблички и вслух читал надписи. Я вдруг почувствовал, что должен сделать это именно таким, демонстративным образом, пусть это и звучало, как глас вопиющего в пустыне, или выглядело, как выходка городского сумасшедшего. Мне хотелось, чтобы здешний воздух, давно уже поглотивший последнее эхо еврейского слова, исторг из своей утробы хоть слабый стон.

В то самое мгновение, когда я отчаянно пытался сдвинуть ось прошлого, до меня донесся голос.

— Этот язык здесь никто не понимает!

Я оглянулся… Передо мной стояла девушка, только перешагнувшая порог своего девичества. Я узнал ее в ту же минуту. Она выглядела именно так, как ее изобразило лирическое перо поэта. С той только разницей, что не «зеркало луны меж кленовых ветвей»[2], а прохладные оранжевые языки заходящего солнца заколдовали меня.

«Настоящая цыганка. Лицо — коричневое, как торф. В ушах качаются серьги до плеч. Платье — густая тень, усыпанная алыми ягодами земляники, которые так трудно собирать в лесу»[3].

— Ты турист? — послышался очаровавший меня голос.

— Не совсем… Я приехал снимать документальный фильм.

Она недовольно качнула головой, стряхнув бесцеремонные лучики, которые до этого момента качались на ее серьгах.

— Документальное… Что за скучное слово. Почему бы не снять фильм о…

— О любви, с Гретой Гарбо в главной роли? — перебил я, поймав себя на мысли, что снова начинаю сопротивляться реальности и втягиваю в мою дуэль юную незнакомку. — Этот фильм показывали в кинотеатре «Пикадилли»…

Я не мог оторвать от нее глаз. Я видел, как мои слова отражаются на ее лице и соскальзывают с него, как кусочки иссохшей масляной краски со старой картины. На мгновение зеркало ее лица преломила улыбка:

— Пикадилли? Что ты об этом знаешь! Сегодня в Вильнюсе нет кинотеатров с такими старомодными названиями, — она помолчала и вдруг сказала: — Дай угадаю… Ты приехал из Америки.

— Верно… — согласился я, но не поддался. — Из Америки. Но я не совсем американец…

— Это я тоже поняла, ты русский еврей.

— Почему ты так думаешь?

— Ну-у, этот твой идиш… И то, как ты выглядишь.

Да, это была чистая правда… Происхождение всегда накладывает отпечаток на людей. Хочется верить, что мое поколение — последнее поколение еврейских эмигрантов, прибывших с просторов бывшего Союза. Наши дети будут уже избавлены от этого клейма. Вслух я произнес:

— Теперь я угадаю. Тебя зовут Хволька?

Она изящно провела рукой по пряди волос, заслонявшей, будто черным крылом, половину лица, откинула ее назад и ответила вопросом:

— Почему именно Хволька?

— Это имя тебе подходит. Оно будто родилось от маленькой волны-хвальки[4]

— Ты прав… Хволька-Хвалька… Звучит поэтически…

Издалека я увидел, что к нам приближается Клара, нагруженная всем необходимым для съемки. Я чуть было не забыл, что мы запланировали на сегодня снять несколько эпизодов, связанных с еврейским присутствием в Вильно. Мы хотели побывать на улице Людвиковского, где когда-то был еврейский театр; заглянуть в ресторан «Маркус» между переулком Гаона и улицей Стеклянной — там любили собираться еврейские актеры и писатели; и, наконец, положить камешек на памятник Виленского Гаона. Мы носились по прошлому города, но время и сам город постоянно вносили коррективы в мой сценарий. Вот и образ Хвольки, словно поэтическая «Скрипкороза» Суцкевера, начал наигрывать свой романтический мотив.

Я познакомил их: «Клара — Хволька, Хволька — Клара!» Они посмотрели друг на друга… В этот момент мой грешный взгляд любовался ими обеими. Хволька это почувствовала и истолковала по-своему:

— Не хочу вам мешать… Я должна исчезнуть…

— Ты нам нисколько не мешаешь, — поспешно произнес я, испугавшись, что Хволька, так неожиданно воплотившаяся из моей фантазии, на самом деле исчезнет навсегда, как волна в реке Вилии.

— Кстати, — нашелся я, — может, ты подскажешь нам интересные места в городе? Ты же местная.

Клара меня поддержала: «Отличная мысль».

Хволька смутилась, посмотрела на меня, на Клару и сказала:

— Хорошо… Завтра в это же время на Заречном мосту, идет?

Свою радость я выразил затасканным американским «окей». Хволька одарила нас одной из своих очаровательных улыбок, которую поэт описал такими словами: «Я позволил бы ее зубкам откусить мне палец».[5]

Нам оставалось пять съемочных дней, в течение которых Клара постарается выхватить из пространства сегодняшнего Вильнюса лики прошлого, точно так же, как актер Игнатьев стуком трости по мостовой пытался пробудить тени вчерашнего Вильно. Испуганные вторжением в их потусторонний мир, эти тени разбегутся, разлетятся, готовые раствориться в сочных красках на фоне городского пейзажа. По ночам они приходили ко мне во снах, двигались, говорили, выразительно играли свои роли — так, как им повелели когда-то виленские мастера слова.

Внезапно я услышал трость слепого. На этот раз она звучала как барабанная дробь. Тьма разорвалась пучком электрического света, выстрелила треском кинопроектора и рассыпалась по экрану…

Кнайпе-ресторанчик «У Велфки». Повсюду столики. В густом спертом воздухе вспыхивают фиолетовыми язычками проспиртованные проклятия извозчиков. Их братия гужует в дальнем углу. А вот компания еврейских актеров и несколько театральных меценатов. Во главе стола выделяется грузная фигура Аврома Моревского. Велфка самолично крутится вокруг двух сдвинутых столов, дабы исполнить мицву —набить кишки знаменитого гостя. Голосом миропольского цадика кричит голодный актер: «Велфке, тащи запеченную утку!» Публика в кнайпе смеется… Кинокамера выхватывает другой столик. Худое лицо молодого мужчины. Он что-то бормочет под нос. Его густые черные волосы взъерошены, как и его мысли. Это Ицик Мангер, он приехал в Вильно из Варшавы. Он уже благословил несколько рюмочек сливовицы, и его бормотание становится громче, тоньше, слова вонзаются в воздух, будто цыганская игла в воск: «Совы блещут фосфором глаз на спящий город…»

Из темноты таращится сова. Она сидит на уличном фонаре, окутанная пелериной тоски. Голова ее начинает бешено вращаться, отделяется от тела и летит. Мои глаза прикованы к совиной голове и вслед за ней двигается все быстрее и быстрее. Я слышу странный свист. Голова совы начинает расти, покуда не превращается в голову Виленского Гаона. Оказывается, она оторвалась от постамента на Еврейской улице…

*

Я просыпаюсь в своем гостиничном номере. Шлейф ночного кошмара постепенно растворяется в утреннем воздухе. Свист в ушах проходит и сменяется мыслью о встрече с Хволькой.

Перехватив кофе и творожное печенье в гостиничном кафе, я направился к Заречному мосту, где Хволька назначила нам с Кларой встречу. Клара, вернувшись вчера после тяжелого съемочного дня, сказала, что утром поспит подольше, а на встречу попросила сходить одному. Мы договорились встретиться в полдень в кафе «Русалка», которое располагается как раз недалеко от моста. Сказать по правде, я даже обрадовался этому. Мне хотелось побыть с Хволькой вдвоем — все-таки она выплыла из моего видения, как тогда из реки Вилии, когда ее впервые увидел молодой поэт. И мы оба, поэт и я, были пойманы в «огненную сеть, которая не гаснет в воде»[6].

Я шел быстро. Поэт не отставал. Несмотря на то, что нас разделяло большое временное пространство, я отчетливо видел его. Я рисовал в воображении лицо поэта по его книге «Читая лица». Иногда мне рассказывали о нем его собратья по перу. Кончиками пальцев, на языке Брайля, я осязал их искренние строки. Они вели меня сейчас на встречу с Хволькой по горбатым улицам города — на большой Шнипишкес, на улицу Стефана и Мясную… «Он не идет, он парит. В его фантазии порядок вещей симметрично перестраивается, создается заново…»

Приблизившись к мосту, я обнаружил, что Хволька еще не пришла. Несколько молодых пар, похоже, туристы, прогуливались вдоль искусно выкованных перил, на которых во множестве висели замки разных форм и размеров. Почти на каждом из них были выгравированы имена влюбленных. Я слышал об этом обычае: местные новобрачные приходят сюда, на Заречный мост, прикрепляют на перила замочек, а ключ выбрасывают в реку. Этот ритуал якобы сулит им долгую и счастливую совместную жизнь.

Больше из желания скоротать время, чем из любопытства, я пошел по мосту, выхватывая взглядом то один замочек с незнакомыми именами, то другой… Они сверкали в лучах утреннего солнца, как рыбки, пойманные в сеть, а покрытые патиной ажурные перила стали казаться мне железной сетью, в которую попались влюбленные души… Мои фантазии прервал голос Хвольки. Вероятно, она обладала редким даром возникать неожиданно, как некий фантом, обретший плоть.

На ней была синяя блузка, облегавшая изгибы плеч и талию; очертания обнаженной девичьей груди отчетливо угадывались под тонкой тканью, а через прорезь в модных рваных джинсах виднелось голое колено. В ту же минуту я вспомнил, как молодой поэт, увидев на левом чулке его возлюбленной «спущенную петлю», внезапно ощутил, что эта петля спустила его «высокие чувства прямо в бездну…»

Со мной же случилось обратное — дыра на ее джинсах так притягивала мой взгляд, что я был готов в нее сам броситься, как в бездну.

Хволька перехватила мой взгляд и рассмеялась:

— Это фирменная дырка, — объяснила она. — Сейчас это модно…

— Да, знаю, — попытался я продемонстрировать свою осведомленность в сфере моды и сгладить тем самым неловкое начало нашей встречи. — Наверное, эти потертости и дыры добавляют сексуальности…

Хволька истолковала мое предположение по-своему:

— Эти перила тоже выглядят сексуально, хотя и очень старые… — глаза ее вдруг стали печальными, и она задумчиво спросила: — Можно ли запереть любовь, как в клетку, а ключ выбросить?

Она оперлась локтями на перила и посмотрела на воду. Я сделал то же самое, будто был ее тенью. У теней нет голоса, зато они умеют слушать, и я стал внимать ее словам.

— Это было в конце лета. Мы втроем купались в реке недалеко отсюда, за связанными из бревен плотами. Он был с другом, и они напоминали мне двух комиков, которых я видела в «Пикадилли», — Пат и Паташон. Оба, как оказалось, писали стихи. Маленький, Паташон, сыпал импровизированными рифмованными шутками и после каждой такой шутки заливался смехом. Высокий и худой, Пат, выглядел неуклюже, больше молчал и сидел на свежих сосновых бревнах, опустив ноги в воду. Когда он услышал мое имя, лицо его оживилось, и он, будто поддразнивая, принялся повторять: «Хволька-Хвалька… Хвалька-Хволька». Внезапно он посмотрел на меня изменившимся взглядом, будто видел перед собой не меня, а русалку, которая, как поговаривают, живет в Вилии.

— Хволька-Хвалька! — почти пропел он и добавил: — Не иначе как ты родилась от волны, потому-то тебя так и зовут, Хволька, маленькая волна… Какая мелодия!

— Выходит, не я тебя привлекаю, а мое имя…

— Нет, ты неправильно поняла… — пробормотал он, поправляя пальцем очки на переносице. Большие круглые линзы в оправе делали его похожим на сову. — Ты мне очень нравишься… Просто… Ты, наверное, знаешь, что за хорошую рифму поэт душу дьяволу отдаст…

В тот же вечер мы встретились с ним у входа в Бернардинский сад. О нашей встрече я рассказала моей подруге Циле.

— Поэты любят цыганок, — стала она поучать меня. — Могу одолжить тебе на сегодня длинные серьги, будешь вылитая цыганка… А косы расплети… И еще: надень свое красное платье с воланами…

Признаться, мой поэт не сразу меня узнал. То ли потому, что близорук, то ли из-за моего цыганского маскарада…

Мы начали встречаться каждый день, в основном, на «нашем месте», за плотами. Он хорошо плавал. От одного берега до другого, туда и обратно несколько раз, и, тяжело дыша после такого заплыва, любил сесть возле меня на траву и прислушаться к шуму Вилии. Однажды я спросила, что он такого слышит, может, как перешептываются рыбы?

Он рассмеялся:

— Почти угадала, Хволька… Прислушайся тоже, ты услышишь, как река шепчет свою молитву… Она услыхала ее у евреев, которые приходят сюда каждый год на ташлих… Вилия уносит их грехи и проступки в большую реку Неман… И вот, отразившись эхом от далеких гор, эти молитвы, блуждавшие там сотни лет, вновь возвращаются к этим берегам…

Вечером мы пошли в кинотеатр «Пикадилли» на фильм «Поцелуй», последний немой фильм Греты Гарбо… Мне захотелось сразить моего кавалера, и я решила надеть красивые тонкие шелковые чулки, которые купила себе моя старшая сестра Бронька… Я надевала чулки впервые в жизни, к тому же тайком и в спешке… Коротко говоря, когда я пристегивала к поясу левый чулок, на нем спустилась петля… А может, это случилось раньше, и я просто не заметила… Времени уже не оставалось, и я побежала на свидание, утешив себя мыслью, что на улице уже темно…

После кино он проводил меня домой. Ночь дрожала в воздухе. Под впечатлением от фильма, мне хотелось поцелуя. Живого поцелуя. Но красавица-блондинка Грета Гарбо вдохновила моего поэта на лирику, и он тихо прошептал: «Над моей головой месяц плывет, и кто-то играет на нем холодными кровавыми пальцами…»

Мы остановились ненадолго у фонаря. Он посмотрел мне в глаза. Я встала на цыпочки, и мои губы потянулись к его губам. Вдруг я увидела в его глазах удивление испуганного ребенка… Круглые стеклышки его очков блеснули, будто глаза совы. Мне даже послышалось, как она угукнула… Больше мы не встречались.

Хволька оторвала руки от поручней, будто хотела тем самым освободиться от нахлынувших на нее воспоминаний. Она взглянула на меня ясными глазами. В голове у меня все еще пульсировало ее имя, но волны реки уже уносили только что услышанную историю любви. Девушка отозвалась:

— Этот мост ведет из старого города Вильно в Заречную Республику, или, как мы называем ее по-литовски, Ужупис, — моя Хволька в модных джинсах говорила теперь, как гид по современному Вильнюсу. — Ужупис это гнездо современного искусства и европейского бизнеса…

Долгой прогулки по так называемой Республике Ужупис мы совершать не стали. Там повсюду дышало живое сегодня, где не было места испуганным теням прошлого, случайно забредшим из старого города. Символический шлагбаум на Заречном мосте преграждал им путь. Время подгоняло нас и привело к кафе «Русалка», где должна была ждать Клара. Она уже сидела за круглым столиком и пила кофе.

Я снова в спешке проглотил свой ланч и, оставив Клару и Хвольку в кафе, отправился на встречу с председателем еврейской общины Литвы. О нашей встрече я договорился с ним по телефону еще из Нью-Йорка. Это была формальная встреча с официальным лидером местного еврейства. По немногочисленным сведениям, обнаруженным о нем в интернете, я представлял его себе этаким советским адвокатом, далеким от еврейства вообще и от еврейской культуры в частности. Эти люди предано служили своей карьере, не вступая в противоречия ни с властью, ни с еврейским происхождением. Всю жизнь державшие нос по ветру, такие казенные евреи в начале 1990-х быстро поняли, что ветер перемен дует именно на еврейской улице. Со своим опытом и связями в высоких кабинетах они быстро заняли ведущие позиции в возрождающейся национальной жизни местных евреев, большинство из которых уже сидели на чемоданах, готовые для выезда за рубеж на ПМЖ.

Наш короткий разговор происходил в респектабельном офисе председателя. Далеко за восемьдесят, осаждаемый болячками, он уже давно должен был передать бразды правления более молодому представителю общины, но подобные ему персоны твердо верят, что после них некому продолжить дело, и они последние, за кем затворится дверь.

Он говорил на литовском идише, но вскоре остановился и сказал:

— Мне трудно долго говорить на мамэ-лошн, и так как вы не знаете литовского, а я английского, то будем говорить на русском.

Я не был первым «иностранцем», кто интересовался еврейской жизнью в Литве. Говорил он выдержанно и взвешенно, будто выступал перед присяжными заседателями в суде, не про нас будет сказано. Глубоко в историю он не пускался, но не преминул напомнить, что в 18 веке «Вильнюс стал мировым центром еврейства, во главе с гаоном Элиягу бен Шлойме-Залманом…»

— Литваки рассеяны по всему миру! — с гордостью просвещал он меня — Из Литвы вышли великие музыканты и художники, такие, как скрипач Яша Хейфец, скульптор Марк Антакольский… Вы знаете, что третий премьер-министр Израиля Леви Эшколь учился в Вильнюсе в еврейской школе, а пятый премьер-министр Менахем Бегин начал свой долгий путь в сибирскую ссылку из нашего города?

Он потянулся к графину с водой, и я поспешил использовать паузу, чтобы напомнить о цели моего визита:

— Я снимаю фильм об идише в Вильно…

— Очень хорошо! Вильнюс был мировым центром идиша! Холокост все уничтожил… Вы, конечно же, поедете в Понары?

— Да, я хотел это сделать завтра…

— Замечательно! — отозвался он. — Если хотите, могу дать вам машину и своего шофера. Это обойдется вам дешевле, чем нанимать такси. К тому же водитель проверенный человек…

В дверь заглянула женщина и сказала, что через десять минут у него встреча с представителем канадского парламента.

— Маша, моя секретарша… — познакомил нас председатель. — Она вам все подробно объяснит.

Я выходил из этого красивого здания, где когда-то располагалась гимназия «Тарбут», с двояким чувством. С одной стороны, меня радовало, что после почти тотального уничтожения евреев в Литве сегодня в независимом государстве все еще теплится еврейская жизнь. Точнее, напоминание о том цветущем колене литваков, которыми председатель так хвалился перед иностранцами. С другой стороны, он был типичным представителем той категории евреев, которых советская власть взрастила в своем идеологическом пространстве. «Мустер-йидн» — образцовые евреи. Они заменили собой прослойку евреев, возникшую в царской Российской империи, — «ученый еврей» и «казенный раввин». Так называемый мустер-йид должен был представлять советское еврейство на международной арене. Он расточал официальную чистую правду о свободной жизни советских евреев. Крепкий как стена, он был поставлен на защиту советского еврея против влияния сионизма и буржуазного национализма…

Мне нужно было немного проветрить голову, и в гостиницу я решил идти пешком. Но дорога привела меня к старому крытому рынку. Я подумал: ни еврейских мясников, ни торговок рыбой там теперь не встретишь, а рыба из местных речушек по-прежнему продается… Никто не встречает Субботу в Понарах… Мне вспомнился трагикомический рассказ Карпиновича о фольклористе Рубинштейне и влюбленной в него торговке рыбой Хане-Мерке…

До гостиницы я добрался совершенно измотанный. У дверей Клариного номера я задержался. Надо было сказать ей, что завтра в восемь утра мы едем в Понары. Когда я постучался, мне ответил знакомый голос, но не Кларин, и притом на литовском. Удивление мгновенно сменилось замешательством. Дверь открыла Хволька и усмехнулась, глядя на мою растерянную физиономию.

— Клара в ванной, — объяснила она. — Что-то передать?

Я рассказал о планах на завтра и добавил:

— Может, поедешь с нами?

Хволька тут же ответила:

— Нет, спасибо… Туда я ехать не могу…

*

Сон вырвал меня из реальности и затянул в свой водоворот. Я снова услышал стук трости слепого поводыря. Я сам пустил его в свой сценарий, и теперь он вел меня сквозь сюжеты, показывая, где повернуть, а где задержаться. Я неотрывно следовал за ним, отпустив из головы все мысли, как выпускают из трубы печной дым, чтобы не отравиться угаром.

Крики продавцов и покупателей сливаются в многоголосную какофонию. В воздухе некошерно смешиваются запахи парного мяса и молока. Слева от входа крутятся у своих лоханей торговки рыбой. Каждая нахваливает свою — от карпа и судака до плотвы и кильки. Светловолосая девушка с перезрелой грудью перекрикивает остальных: «У чушки щетинка, у рыбы чешуинка!» Разражается смех. Голос одной из торговок рыбой: «Что, Хана-Мерке, думаешь своими потешками потешить старого козла Рубинштейна?» Смех. Хана-Мерке не остается в долгу: «Уж лучше козел, чем такой баран, как твой Гершка!» Смех. К лохани подходит женщина. Заглядывает под жабры — свежий ли карп. Начинает перебирать рыбу. Торговка выхватывает из второй лохани линя и отгоняет хвостом переборчивую покупательницу: «Мадам, купите протухшую, а эта рыба не для вас!» Женщина тоже за словом в карман не лезет: «За свои денежки я уж повыбираю!» Другие торговки рыбой вступаются за подругу. Начинается свара. Вдруг в женский визг вонзается трель свистка, и на месте вырастает полицейский. Я всматриваюсь в него — да это же председатель еврейской общины Литвы. На нем полицейский мундир и казенная фуражка с кокардой. Он свистит и кричит на идише и литовском: «Уймитесь, жидаи!» Шум становится еще громче. К женским крикам добавляется плач ребенка. Рынок окружают вооруженные полицейские. Я чувствую, что кто-то бьет меня по спине и кричит: «Двигай шустрей, жидан!» Я хочу объяснить, что я не местный, что я американец, пытаюсь вырваться и получаю прикладом по голове. В глазах становится темно… Я просыпаюсь… Смотрю на свои наручные часы — четверть седьмого. Пора вставать.

*

Недалеко от гостиницы я увидел темно-красную ауди. Как мне вчера объяснила секретарша Маша, машина — иномарка темно-красного цвета. Шофера зовут Вилкас, и лучше говорить с ним по-русски. После такой исчерпывающей информации я спокойно ушел из офиса председателя. Мужчина примерно моих лет стоял опершись спиной на машину. Мы переглянулись, словно бы спрашивая: не меня ищешь? Незнакомец шагнул навстречу. Я спросил у него по-русски: «Вас зовут Вилкас?»

Клары еще не было. Начался мелкий дождь, и Вилкас предложил подождать ее в машине. Клара, появилась не одна. Держа ее за руку, рядом шла Хволька. Спустившись с лестницы, они остановились, обнялись и поцеловались. Через пару минут, когда девушка скрылась за углом, я вышел из машины и позвал Клару.

Всю дорогу в Понары нас сопровождал нудный дождь. Настойчиво стучась в лобовое стекло, он будто оповещал о том, что на пороге осень. Дворники исполняли свой ритмичный танец, открывая вид на мокрое серое шоссе, по обеим сторонам которого, словно стражники, стояли густые высокие сосны.

На заднем сидении тихо посапывала Клара. Я притворился, будто не знаю, что Хволька ночевала у нее. Я стал случайным свидетелем лесбийского адюльтера — их взаимоотношения так же беззащитны перед страстями, как и в обычных гетеросексуальных парах. Я сидел около Вилкаса и прислушивался к тому, что он говорит. Вопреки распространенному мнению, что литовцы молчуны, Вилкас был исключением. Мы принадлежали к одному поколению, выросли и воспитывались в одной большой стране, хотя на Литву и на две другие прибалтийские республики, Латвию и Эстонию, советские граждане смотрели как на зарубежный Запад, который лишь по нелепой случайности оказался в составе СССР. Вилкас окончил в Ленинграде престижный институт физической культуры имени Лесгафта и до пенсии отработал в Вильнюсском университете на кафедре физкультуры.

— На мою пенсию сейчас, понятно, не проживешь. Вот и приходится на старость лет, так сказать, шоферить. Дядя Семен, главный еврей Литвы, — мой сосед, подкидывает мне время от времени работенку, вожу его зарубежных гостей. В Понары могу с закрытыми глазами добраться.

Единственный сын Вилкаса учится в Лондоне, и родители почти уверены, что на родину он не вернется.

— Сегодня Литва стала западной провинцией, и молодые здесь не задерживаются. Им уже мало той свободы, которую Литва получила в 1990-м.

Вилкас говорил о наболевшем. Среди других обид на «русских оккупантов» он вспомнил историю про тестя, который в молодости был «партизаном», «борцом за свободу Литвы» в конце 1940-х, воевал против Советов, за что потом попал в ГУЛАГ… Слушая его семейную историю, я вспоминал о своем отце, светлая ему память. Он тоже в молодости сражался в этих лесах, но как солдат Советской армии. Хороший сюжет для нового документального фильма…

Зеленый коридор из деревьев привел нас в Понары. Вилкас остановился на широкой парковке и остался в машине ждать пока мы закончим съемку.

Погода соответствовала нашему настроению, но не подходила для работы. Клара надела на камеру специальный непромокаемый пластиковый чехол и отправилась на площадку. Я остался один, в окружении старых высоких сосен. В свои юные годы они были свидетелями ужасной резни. От их могучих стволов отражались крики женщин, детей, мужчин и приглушенным эхом возносились к небу.

Теперь лунными ночами их кроны перешептываются друг с другом, и в звездном небе слышатся имена и прозвища виленских еврейских мальчишек: Мотька-пряник, Зямка-зеркальце, Меерка-коза, Абрашка-трещетка, Хаимка-лакомка…

Послышался звук грузового поезда. Он становился все громче и громче. Меня отделяла от него густая стена из деревьев, я мог лишь слышать стук колес. Но вот железный лязг постепенно стих в сыром воздухе. В сентябре 1941-го сюда пригнали из Вильно первые две тысячи евреев. Может, среди них была и Хволька-Хвалька.

Здесь, под одним памятным камнем покоится еврейский Вильно. Целое колено литваков осталось здесь, на полях Книги вечности, закрытой на семь замков, семь ключей от которых, надетые на кольцо, висят, как мезуза, справа от ворот, ведущих в рай…

*

В Нью-Йорк мы возвращались из Варшавы. Ночным рейсом. Клара сидит чуть впереди меня и, наверное, спит уже. У нее хорошие нервы. Мои же нервы напряжены, может, поэтому я не могу уснуть. Вглядываюсь в иллюминатор. Небо черное, а звезды большие и белые, как их воспел поэт: «Под твоими белыми звездами протяни мне свою белую руку». Яркий звездный свет ослепляет меня, но через пару мгновений зрение вновь становится ясным.

Комната в трехэтажном доме на улице Каштановой в Вильно. Невысокого роста мужчина с горбом спереди и сзади, они делают его похожим на карлика. На голове у него ермолка. Норберт — так его зовут — учитель математики в школе, где учится юный поэт. Норберт увлеченно пишет и рисует, он создает свой вечный еврейский календарь. «Такой, чтобы по нему можно было узнать, на какие дни в течение миллиона лет будет выпадать, например, Пурим».[7]

Сегодня к Норберту пришел его любимый ученик, юный поэт. Он рассказывает ему короткую историю своей любви к Хвольке и просит растолковать:

— Может, мою любовь убила спущенная петля на Хволькином чулке?

Норберт перестает чистить картошку и говорит, тыча ножом на стену:

С этой свечи на кирпиче тоже спускается петля. Вот она. И что же, я должен возненавидеть свечу и потонуть в темноте? Иди сюда! — он берет своего ученика за локоть, подводит к окошку и открывает его. — Выгляни-ка. Внимательней смотри, во все глаза. Что ты видишь?

— Вижу, как падает звезда.

— С чего ты взял, что это звезда? Это тоже петля, спущенная на космическом чулке, чтобы наверху осталась лишь нагота духовности…[8]

Я где-то прочитал, что прежде чем учитель Норберт оставил свой дом 7-го сентября 1941 года, он успел спрятать свой вечный календарь.

Может, он и по сей день лежит где-нибудь, замурованный среди кирпичей, словно безжизненный Голем, запертый на чердаке Староновой синагоги в Праге.

Бруклин, Нью Йорк, 2023 г.

Примечания

[1] Перевод Исроэля Некрасова, 1990

https://fb2.top/tam-gde-nochuyut-zvezdy-673472/read/part-5?ysclid=lmhqbj6ale178833054

[2] Там же.

[3] Там же.

[4] Хвалье (идиш) — волна.

[5] Там же.

[6] Там же.

[7] Там же.

[8] Там же.

Print Friendly, PDF & Email
Share

Один комментарий к “Борис Сандлер: Заречный мост через Вилию. Перевод с идиша 

  1. Mikhail G Khazin

    Яркий, живописно и поэтично написанный и достойно преведенный рассказ, посвященный еврейству Вильнюса,- от Виленского гаона до наших дней. В нем словно дышит дух поэзии Суцкевера, чье имя упомянуто в эпиграфе. Современно и я бы сказал задиристо подан образ Клары с ее лесбианским адюльтером. Думается, нет нужды в примечаниях в конце текста, как в научном опусе.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.